Нередко я возилась с этими банками до глубокой ночи — уже после огорода, после внуков, с ноющим сердцем и ногами, налившимися тяжестью.
Марина забрала всё. Абсолютно всё. Не оставила даже самой маленькой баночки.
Я стала вспоминать, как в августе она таскала коробки к машине: одну, вторую, третью… Тогда она говорила легко, будто речь шла о пустяке:
— Мам, ну ты же одна столько не съешь. А у нас семья большая, трое детей, зима впереди, кормить всех надо.
И я, конечно, кивала. Разумеется, бери, доченька. Я ведь для внуков и стараюсь, для кого же ещё.
Только для меня на этих полках не осталось ничего. Совсем. Будто кто-то прошёлся по погребу веником и вымел всё подчистую.
Я стояла в промозглой сырости, глядя на пустые серые доски. Пальцы незаметно для меня сжались так сильно, что ногти впились в ладонь. Где-то наверху монотонно подтекал кран: кап… кап… кап… Я считала эти капли и чувствовала, как в груди поднимается тяжёлый, горький ком.
Наверх я поднималась медленно, с трудом. На кухне взяла телефон и набрала дочь.
— Марин, я в погреб спустилась… Там же пусто. Вообще ничего нет.
— Ну да, — ответила она так спокойно, словно удивляться было нечему. — Я же ещё в августе всё забрала. А что случилось, мам?
— Хоть одну банку могла бы оставить. Для меня. Я всё лето у плиты простояла, спина отваливалась, ночами не спала.
В трубке раздался короткий смешок — лёгкий, беспечный.
— Мам, ну ты чего, правда? Тебе одной много надо? Если уж так захотелось, купишь в магазине, там банка недорого стоит. А у нас трое детей, сама понимаешь, им всю зиму есть надо.
Я молчала, прижимая телефон к уху. А Марина продолжала, даже не заметив, что каждое слово ложится мне на сердце камнем:
— И потом, ты же на пенсии. У тебя времени полно. Ты всё равно дома сидишь, вот и крутишься на кухне, в земле копаешься — тебе же это в удовольствие. А мне после работы ещё ужин на всех готовить, уроки проверять, по кружкам и репетиторам развозить. Твои закрутки хоть немного нас выручают, какая-никакая экономия.
Времени полно. В удовольствие. От скуки, выходит.
Я молча отключила звонок и опустилась на табурет посреди кухни. Руки лежали на коленях — потрескавшиеся, потемневшие, с землёй, въевшейся в кожу так глубоко, что её уже не брала ни щётка, ни мыло, ни пемза. Этими руками за лето были вскопаны, прополоты, политы и собраны двадцать соток. Этими же руками я закрыла двести банок. А теперь оказалось, что я просто развлекалась, потому что мне нечем было заняться.
Огород я держала не от хорошей жизни и уж точно не ради забавы. Пенсия у меня — пять тысяч шестьсот гривен. Половина каждый месяц уходит на таблетки от давления и сердца. Закрутки были для меня не прихотью, а едой на долгую зиму, запасом, страховкой, единственной опорой. Теперь полки стояли голые, а впереди были декабрь, январь, февраль и ещё кусок холодной весны.
Я достала листок в клетку и начала считать, как считала всю жизнь: копейка к копейке, гривна к гривне. Сколько Марина дала на питание детей за всё лето. Открыла шкатулку, где лежала моя маленькая заначка на похороны, и стала вспоминать всё до последней мелочи.
Тысяча двести гривен.
Один раз. В начале июня. Просто сунула мне в карман фартука — и всё. Тысяча двести гривен на троих детей на три длинных летних месяца.
Остальное легло на меня. На мою спину, мои руки, мою пенсию. Молоко — от моей коровы Зорьки. Яйца — от моих кур. Картошка, огурцы, помидоры, ягоды — с моего огорода. Мясо, фрукты, сладости, мороженое для детей — всё из тех денег, которые я и так растягивала до последней монеты.
Я смотрела на неровные цифры, выведенные столбиком, и никак не могла понять: когда это я сама загнала себя в такой угол? Почему собственными руками построила эту ловушку? И почему восемь лет молчала, улыбалась, соглашалась, делала вид, что всё нормально?
В ту ночь сон ко мне не пришёл. Я лежала на спине, глядела в тёмный потолок и слушала, как на стене тикают старые ходики. И впервые за долгие-долгие годы позволила себе заплакать. Тихо, в подушку, чтобы никто не видел и не слышал. Даже не от обиды. Скорее от такой усталости, что внутри будто выгорело всё живое.
В начале октября Марина позвонила сама. Голос у неё был сладкий, ласковый — я сразу поняла: неспроста.
— Мамочка, привет. Как ты там? Сердце не беспокоит? Слушай, у нас тут дело такое… Мы с Андреем путёвку в санаторий поймали, горящую, на две недели. Ему по работе положено. А детей пристроить некуда. Может, заберёшь их к себе на полмесяца? Ты же одна там скучаешь, тебе с ними веселее будет.
Вот оно. Сначала вспомнила про моё сердце — впервые за всё лето. А потом сразу к главному: куда деть детей.
— Марин, я только-только немного отдышалась, — сказала я. — Очень устала за лето.
Сладость в её голосе тут же надломилась и превратилась в жалобную обиду:
— Мам, ну как ты так можешь? Я же твоя единственная дочь. Это твои родные внуки, твоя кровь. Бабушка должна помогать, а не отворачиваться. Вот моя свекровь, какая бы ни была вредная, а от внуков никогда не отказывается. А ты мне родная мать.
Словно ударили в солнечное сплетение. Я даже вдохнуть сразу не смогла.
— Марина, я от внуков не отказываюсь. Я просто хочу немного отдохнуть.
— Тебе бы всё отдыхать! — голос у неё моментально стал острым, колючим. — А о нас ты подумала? Нам с Андреем тоже передышка нужна. Мы весь год пашем как проклятые. А ты дома сидишь, в тепле. Ну что тебе стоит, мам? Что?
— А мне, по-твоему, передышка не нужна? Я всё лето троих тянула.
— Ой, опять ты за своё лето! — фыркнула она. — Дети — это радость, а не тяжёлая работа. Ты должна быть счастлива, что они у тебя есть. Что в старости будет кому стакан воды подать. А ты говоришь так, будто тебе обузу на шею повесили. Стыдно, мам.
Стыдно. Значит, стыдно должно было быть мне.
И самое страшное — я почти уступила. Почти сказала: «Ладно, привози». Марина умела так всё вывернуть, что я в собственном доме начинала чувствовать себя виноватой. Плохой матерью. Плохой бабушкой. Неблагодарной старухой, которой пожалели внуков.
Я сжала телефон так крепко, что побелели костяшки пальцев.
— Я подумаю, Марина. Потом перезвоню.
— Только думай быстрее, путёвка горит! — бросила она и отключилась.
Я осталась стоять посреди кухни. Меня трясло мелкой дрожью.