— Может, продадим этот дом? Всё равно тут… тухло уже как-то.
Пар из борща шёл в лицо, щекоча ноздри укропом и чем-то слегка подгоревшим — может, луком, может, этим вечерним воздухом, что застревал в оконной раме.
Анна резко обернулась, чашка обожгла пальцы, и она едва не уронила её на плитку.
— Что ты сказал?
Севка сидел за столом, ковырялся ложкой в куске сельди, будто хотел выкопать оттуда смысл жизни. Притворно невозмутимый.
— Говорю, может, продадим дом. Он же разваливается уже. Плесень в подвале, крыша течёт. Ну… просто мысль.
Молчание было жирным. Как поджаренный хлеб в подсохшем сливочном масле.
Алина Евгеньевна не шелохнулась. Её старческие пальцы аккуратно перекладывали таблетки из пузырьков в фарфоровую глубку от мюсли. Поглядела на зятя исподлобья — взгляд, как иголка в мягком кресле.
— А кому он мешает-то? — Голос у неё был мелочный, но жёсткий, как капрон в мороз. — Или кто-то тебе мешает?
Севка пожал плечами, натянуто хмыкнул:
— Просто, ну… деньги на ремонт всё равно уйдут. Эти дома — чем дальше, тем в цене падают. Давай лучше вложим куда-то. В землю, может. Или… ну, ты же хотела в Питер перебраться когда-то, Ань?
Анна смотрела на плитку. Там, между белыми квадратами, жил тонкий волос. Серый, короткий. Её или мамин? Или, может, один из чужих?
— Я хотела, — медленно сказала она. — Но тогда ты был против. «Здесь наша жизнь», говорил. Помнишь?
Севка встал, налил себе чаю, негромко чертыхнулся, обжёгшись об кипяток. Чашка дрогнула в его руках. Где-то под столом чихнула забившаяся собака.
— Ну… времена меняются.
— Угу, — сказала Алина Евгеньевна. — Только ты не меняешься. Пятками чую — опять мутки какие-то.
Он фыркнул:
— Может, и правда пятками лучше, чем ушами. Послушать-то не даёте.
Анна отставила чашку. Она хрустнула со звуком металла, попав на неудачный край подставки. Немного чая плеснулось на скатерть, оставив тёмное пятно рядом с крошками сушки.
— Деньги на ремонт есть, — тихо сказала она. — Я откладывала. С твоей зарплаты — тоже. И с подарков на юбилей. Помнишь, как ты тогда урезал маме на лекарства? А я не сказала ничего.
Севка посмотрел на неё как чужой. Даже лицо не изменилось — только ресницы прищурились.
— Да ты сама устала тут гнить. Признай.
Снова — тишина. Даже борщ перестал булькать. Пар висел в воздухе, как перед грозой.
Алина Евгеньевна медленно поднялась, наклонилась над кастрюлей, размешала пару раз, потом — без эмоции — стукнула крышкой по краю стола:
— Я просто не люблю, когда врать начинают. Особенно — с порога. Особенно — ни с того ни с сего.
Анна встала. Голова кружилась, как после ночи без сна. Она пошла к окну, сунула руки в карманы халата, и уткнулась лбом в холодное стекло.
Севка ещё что-то бормотал за спиной, но она уже не вслушивалась.
Там, за окном, кто-то включил фары — свет резал ей глаза, отражаясь в стекле и рисуя на лице двойной профиль. Ни один не был её.
Запотевшее стекло, на нём пальцем — кривое сердечко, вписанное в слово «позже».
В комнате пахло старым линолеумом и сыростью. Анна сидела на полу у открытого шкафа, на коленях — фотоальбом с пыльными уголками. Бабушкин плед сбился к ногам, по телевизору бубнил старый фильм, но звук вызывал только злость.
— Смотри, — она ткнула пальцем в выцветшее фото. — Это же тот Новый год в Геленджике… Четыре года назад. Улыбаемся, как идиоты.
Севка стоял у кухни, просматривал что-то в телефоне, не поднимая глаз.
— Ага, был холодный тогда… — Он почесал шею, сделал вид, что зевает.
— Я тогда, помнишь, сказала, что хочу ребёнка, — слова вылетели резко, как камень в окно.
Он опустил телефон на подоконник. Недосказанность повисла между ними, будто кто-то включил кондиционер зимой.
— Ан, давай ты опять не начнёшь?
— Я просто спросила.
— Я просто не хочу об этом, ладно?
Она прикусила внутреннюю сторону щеки. Это был уже даже не разговор — ритуал. Тот же тон, те же слова, даже позы одинаковые. Как старая пьеса, которую никто не бросает играть из страха перед пустотой.
— Уже шесть лет. Шесть, Сев.
— Ну и? — Он повернулся, вздохнул, махнул рукой. — Что ты хочешь от меня услышать? Что я не хочу? Не готов? Так я говорю это каждый чёртов раз.
— Говоришь — не значит объясняешь.
Он прошёл мимо неё, будто не услышал. Поддел валявшийся на полу носок носком тапка, пнул к стене. Присел на диван, потрогал пульт — не работал.
— Я не хочу ребёнка. Не сейчас. И может, вообще не хочу. Что ты с этим сделаешь?
Анна застыла. Пальцы онемели, альбом соскользнул, шлёпнулся на пол, фотографии разъехались, как карты перед раздачей.
— А ты меня хочешь, Сева?
Он усмехнулся, но не посмотрел.
— Иногда… когда ты не спрашиваешь про это.
Засвистел чайник. Никто не встал.
Пальцы сами вжимались в бортик подушки, как будто ткань могла удержать от развала то, что сохранилось от неё.
Тиканье часов на стене било по вискам. В углу пятном темнел недопитый чай — уже холодный, с отлипшей от края долькой лимона. Анна лежала спиной к двери, под одеялом в футболке мужа. Он сегодня в этой футболке говорил про «новые перспективы». Она теперь пахла мятной жвачкой и чем-то посторонним — чужим, неуловимо-женским. Она уткнулась носом в ткань и резко отшвырнула подушку.
Сколько раз она говорила про ребёнка? Пять? Десять? Больше. Тихо. Настойчиво. По-хорошему. Иногда — со слезами. Он кивал. Он улыбался. Он целовал и гладил. Потом ставил посуду в раковину и уходил на балкон «подумать».
Там он, наверное, ей писал. Той. Другой. Ха, не хочется даже имени ей придумывать. Пусть остаётся безымянной дырой, которая сожрала её шесть лет.
Что она вообще знала про него? Что он умеет жарить колбасу, не жирняя плиту? Что не терпит вентиляторов, даже в жару. Что он смеётся как школьник, если кто-то сказал «сиськи».
— Мразь, — выдохнула она в потолок.
Грудь сдавило. Как будто кто-то лёг на неё сверху — тяжёлый, невидимый. Давит. Проталкивает злость под кожу, в кости. В сны потом, наверное, тоже.
Она села. Покалывало руки от долгого лежания.
— Господи, — прошептала она, вытирая щеку. То ли пот, то ли…
Где мать? Мать тут. За стенкой, наверняка слышит, но не лезет. Умная — знает, надо дать прогореть. Она как чайник, вскипит, выпустит пар, но если крышку держать — взорвёт ко всем чертям.
Звонок на телефон. «Севка♥». Старое, тупое сердечко. Анна смотрела на экран, пока он не погас. Потом — снова. Писк. Снова «Севка♥».
— Пошёл ты, — вслух.
Выключила звук. Уронила телефон на пол. Он нехотя ударился об ножку кровати.
Спокойно, спокойно.
Она взяла себя за запястья. Усилие — и ладони перестали дрожать. Открыла глаза — серый свет наружу, тонкая полоска между занавесками. Пыль кружилась в воздухе у окна, как валы пара над чайником.
Она поднялась. Голая пятка встала на фрагмент старого ковра. Там был маленький ожог. То место, где он когда-то утюг уронил.
Почему ты не ушла сразу?
Почему ждала?
Ответов в комнате не было. Только её дыхание и слабый скрип досок.
Папка «СканЫ_документы» мигнула мышиной серостью и распахнулась — фото мальчика на утреннике в зайчьем костюме посмотрело в лоб.
Анна застыла. Письмо над фото:
«Не забудь, завтра утренник у Мишки. Он встал в шесть, всё утро стихи репетировал. Мы его любим. Я — очень». — Ирка.
Курсор дрогнул в уголке экрана. Колесико мыши шуршало, словно кто-то грыз под ламинатом. Следующее письмо:
«Ты так трогательно читал книжку на ночь… Мишка тебя не отпускал. Как ты всё успеваешь, мой герой?»
Лицо Севки в кадре. Селфи в машине. На заднем сиденье — автокресло, и маленькая пятка в сандалии. Летняя, живая. Не её нога. Не её жизнь.
Рука сжалась — мышь пискнула и вырвалась. Экран дрожал вместе с дыханием.
— Три года, — хрипло, как будто голос вспоминал, как звучать. — ТРИ. ГОДА.
Грохот стула позади, дверь — скрипучая, деревянная, из панельного прошлого. Алина Евгеньевна появилась на пороге, с авоськой, пахнущей капустой и аптекой.
— Что случилось, деточка?
Анна развернулась. Рот приоткрыт, глаза сухие, бешеные.
— Он… он не мой. Он у них. У них семья. И мальчик. Мальчик! — она рассмеялась. Хрипло, поцарапанно, как в фильмах смеются те, кто уже сломался.
— Какой мальчик? Анютка, сядь, у тебя лицо… ты ж белая совсем.
— Он МИШКУ укладывает спать. Учит стишки. А я шесть лет глажу рубашки и… И думаю, когда у нас будет… — голос ушёл в нос, в злобный шёпот. — А он уже давно папа.
— Покажи. — Алина подошла. Без выражения. Присела. — Где, покажи, чтобы я тоже охуела.
Анна ткнула пальцем в монитор.
Пауза.
Алина медленно опустилась на табурет, как будто её пронзили. Потом выдохнула и, не поворачивая головы:
— Ну, пидор. Ну, прям филармонический фагот.
Анна схватилась за волосы, вцепилась пальцами, не плача, не крича. Просто сидела, будто боялась, что развалится на части, если пошевелится. Под кожей зудело одно: всё, что было — неправда. Всё, что будет — неведомо. Всё, что внутри — чужое.
— Ты точно всё понимаешь? Это не мультики, это уголовка может быть, если…
— Воронов, нажмём на кнопку, когда скажем — и всё. Он сам в это влез.
Кафе в подвале пахло старым жиром и дешёвым кофе. За соседним столом двое спорили о ставках, у витрины крутился неработающий вентилятор. На грязной скатерти лежал раскрытый ноутбук, клавиши потёртые, будто их грызли зубами.
Воронов ткнул пальцем в синий прямоугольник на экране.
— Вот здесь. Нажимаешь — и у него будто «проседают» лицензии. Счёт под арестом, два автоматических письма уходят: одно — жене, второе — в налоговую. По шаблону, не бойся. Всё прокатится, у него и не таких клиентов трясли. Главное — серьёзно сыграй.
Алина Евгеньевна осторожно откинулась на стуле. Свет свисал прямо над её седой головой, отбрасывая на лицо злые тени.
— Он у нас игрок, да? На бирже… влево-вправо, а Анне каждую зиму пальтишко одно и то же. Вон, подбородок уже третий год мёрзнет.
Воронов прищурился, не знал — то ли смеяться, то ли кивнуть.
Анна молчала. Сидела, уставившись на кнопку на экране. Руки на коленях, в пальцах судорожно жалась мокрая салфетка. Всё лицо было словно накрыто прозрачной крышкой — ни дыхания, ни выражения.
— Он заподозрит? — выдавила наконец.
— Ему и в голову не придёт, что ты можешь на такое решиться. Он тебя за фарфоровую считал. А фарфор трескается, когда греют не с той стороны.
Алина вздохнула, достала из сумки маленькую фляжку, сделала осторожный глоток.
— Жаль, что не на костре, конечно…
Анна потянулась к ноутбуку. Пальцы дрожали, будто собиралась взломать космос, а не мужа-жуликана. Её ноготь щёлкнул по тачпаду, раздался еле заметный звук — как будто мухе крыло подрезали. И всё. Без салюта. Без катарсиса.
— Ну давай — теперь смотри, как он будет выкручиваться, — буркнул Воронов. — Через три минуты ему начнут звонить. Налоги первыми.
Анна встала. Резко. С толчком отодвинула стул.
— Не надо мне рассказывать. Он мне шесть лет врал в глаза, и я верила. Я теперь всё понимаю. Кнопка — не главное. Главное, что… что я смогла.
Она пошла к выходу, почти спотыкаясь в узком проходе между столиками. Люди разом уставились, как на человека, который опрокинет суп.
Воронов крикнул ей вдогонку:
— Эй, Анна — ты ж хотела остаться, посмотреть, как у него мозги вскипят!
Она остановилась у двери.
— Нет, — сказала. — Там, где гниёт, смотреть уже нечего.
Дверь скрипнула, выпустив её в дождь. Воронов остался сидеть, глядя на мигающий курсор. Алина отпила ещё раз из фляжки.
— А знаешь, она похожа на меня, — сказала она тихо. — Только я бы этой кнопкой в лоб ему и засветила.
— Подпишите здесь… и здесь, — голос секретаря был глухой, словно вещал из окна уходящей электрички.
Анна взяла ручку. Та выскользнула из пальцев. Ладонь вспотела. Она сжала кулак, ловя ручку, как рыбу на льду, расписалась в двух строчках — коряво, быстро, через слепящее пятно в глазах. Пачка бумаг осталась на столе; она почувствовала, что та — какая-то совсем чужая, как чёрная коробка с письмами другого человека.
— Развод окончен, — из зала сухо кивнул судья, уже перебирая следующую папку. — Следующее дело.
В зале суда пахло пыльным линолеумом и кофе из автомата, где воду наливали из-за угла. Гул шагов, короткий кашель женщины в шарфе.
Анна натянула своё пальто — старое, с оторванной пуговицей, — и вышла в коридор. Мама осталась дома, рядом был только Воронов в сером пиджаке, с ноутбуком через плечо.
— Что? — бросила она, слишком резко. Пальцы дрожали, застёжка не поддавалась.
Он ничего не сказал. Просто протянул руку, помог застегнуть молнию. Делал это молча, почти механически, будто чинил неисправную лампу.
— Спасибо… — выдохнула она, отодвигаясь.
— Не за что, — кивнул он. — Ты справилась.
— Не нужно говорить такими словами. Это не марафон и не тренинг.
Он пожал плечами. В коридоре кто-то кричал: «Вы не имели права!» — голос мужчины был нервный, срывающийся.
Анна подняла глаза — потолок был в жёлтых пятнах. Знакомо. В этих зданиях никогда не пахло торжеством.
Они вышли наружу. Слепило. Весеннее солнце било в лицо — неожиданно тёплое, как удар по затылку. На ступенях сидели голуби, один клевал бумажку, второй — вполсилы гонял прохожих.
— Перекур? — предложил Воронов и достал сигарету ей, себе. Не дождавшись ответа, закурил.
— Бросай это. Лучше чай купить, — Анна засмеялась. Впервые не фальшиво. Смешно стало и горько.
— Ты изменилась, — сказал он, глядя мимо неё, в сторону дорожки, где двое детей катали ржавый самокат. Один споткнулся и шмякнулся на асфальт. Поднялся сам. Повернулся к младшему и показал кулак.
Анна смотрела на это долго. Потом отвернулась.
— Я больше не верю в слово «навсегда». Но, знаешь, сейчас я хотя бы куда-то иду, — она провела рукой по волосам, завязала их в хвост. — Не стою.
Мимо прошёл Севка. В вышитой рубашке, с новой стрижкой и кожаным портфелем. Не взглянул. Не притормозил. Словно её никогда и не было.
Анна смотрела ему вслед долго, пока не уколола себя ногтем под ногтем. Больно. Хорошо.
— Поехали, — сказала она.
— Куда?
— Подальше. Хочешь — ко мне, но без цветочков. Там ремонт и воняет краской. Может, и к лучшему.
Он кивнул.
Они шли к стоянке долго. Шаг, ветер. Шаг, крик из суда. Шаг, голубь взлетел, хлопнув по куртке крылом. Она не вздёрнулась. Только сжала крепче ремень на плече, как будто что-то уже отпустила. Или прижала. Кто их разберёт, эти движения.
Плитка потрескивала под кастрюлей, из которой вился пар — густой, тёплый, пахнущий укропом. В окно сочился осенний полумрак, свет от жёлтой лампы рассыпался пятнами по столешнице. Анна повернулась к столу — в руках у неё была чашка с чаем, горячая, слишком горячая, но она так и не поставила её. Только крепче сжала, пока фаланги не побелели.
— Дом уже старый, ничего хорошего из него не выйдет, — сказал Севка не глядя, листая что-то в телефоне, присев на край табурета. Легко так, между прочим, будто речь о рваных носках или проросшем картофеле.
Чашка звонко подпрыгнула на столе.
— Это ты серьёзно сейчас? — голос Анны был сухой, как зимний воздух в маршрутке.
За столом, у окна, Алина Евгеньевна сдвинула брови. Не отрывая взгляда от Севки, она негромко сказала:
— А кому он мешает-то? В чём дело?
Севка пожал плечами. Его пальцы не остановились.
— Надо думать практичнее. Место? Так себе. Течёт. Соседи на костылях. Продать сейчас — самое оно. Пока цены не рухнули.
Анна прищурилась. Пар в носу мешал дышать.
— Пока что рухнет?
— Ты не поняла. Рынок прыгает. А ты вечно — «пирожки по субботам», «запах яблок». Да будь у нас запас — поехали бы давно. Машину нормальную купили бы…
— Угу. И детей себе завели, да? — в её голосе скрипело. — Или в новой машине уже места не будет?
Он замолчал. Телефон всё ещё светился в его руке.
— Ну вот начинается… — тихо пробурчал.
Алина Евгеньевна двинулась вперёд. Стукнулась костяшками пальцев о кружку. Медленно, с усилием:
— Дом этот строил Валя. Своими руками. Ты хоть раз, зять ты голозадый, мимо подвала прошёл, чтоб не врезаться в порог?
Тишина повисла резкая. В борще забулькало. Севка встал.
— Если не хотите нормально — не надо. Инициатива, как говорится…
— Как? — Анна шагнула к нему. — Что говорится?
Он вздохнул. Толкнул телефон в карман.
— Я пошёл. Буду поздно.
Дверь хлопнула, как на сквозняке. Где-то в прихожей споткнулся зонт.
Анна не двигалась. Горло сжало. Хотелось что-то кинуть в него, в его пуховик — этот серый, шуршащий синтепон, в котором он проводил больше времени, чем в этом «старом» доме. Но вместо этого она достала ложку, мешнула борщ — сильно, будто в волдырь грязным пальцем. Ложка хрустнула — треснула деревянная ручка, давно рассохшаяся.
— Вот так, — прошептала Алина Евгеньевна сзади, — всё с виду крепкое, а внутри — труха.