Тишина в квартире навалилась, как плед — тяжёлая, сыроватая. Инна сидела в кресле, завернутая по шею в старую шерстяную шаль, глядя в тёмный экран телефона. Тот равнодушно лежал на коленях — без вспышек, без звуков. Ещё утром она поставила его на зарядку, вытерла экран, даже губами провела по иконке WhatsApp — чтобы, может, пришло хоть что-то. Ничего.
За окном скупо шлёпал дождь по подоконнику, подвывал ветер, хлюпала вода у водостока. Цветок на подоконнике — пожелтевший, с обломанным стеблем — свесился в сторону улицы, будто и сам смотрел вниз, на мокрые крыши и чужие окна. В кружке напротив — только полоска подсохшего лимона и тёмная трещина по боку. Рядом упаковка парацетамола, надорванная, с мятыми блистерами.
Живот тянет, спину ломит. Горло скребёт — будто туда насыпали стеклянной крошки. Она пробует встать, чуть согнувшись, но вновь опускается.
— Могли бы… хотя бы раз, — шепчет почти беззвучно. — Раз в месяц. Это так… так сложно?
Пальцы будто деревянные — всё равно набирают. Рома. Старший. Сорок три. Он тогда маленький говорил: «Я вырасту — ты со мной жить будешь, Иннка! Я тебя буду кормить!»
Гудок. Второй. Глотает слюну, кашляет. Вельтмановка, молчит…
— Алло?
— Это я, тётя… — сипло. — Мне плохо, простыла. Температура…
Пауза. Долгая, как лужа, в которую не хочется наступать.
— Блин… тётя… Извини, я сейчас в разъездах, у меня запуск проекта в пятницу, я физически не могу… Там… Надо выходить. Давай я тебе скину денег, а?
Перед глазами поплыли обои — знакомый волнистый узор, облупившийся угол у двери. Инна поворачивается к стене, медленно, чтоб не упасть.
— Денег не надо, Ром. Их… тоже к телефону не приложишь.
Пищит оживлённый голос в трубке — он кому-то что-то говорит, уже не ей. Миг — и линия оборвана. Он сбросил. Просто.
Она смотрит на блеклый экран. Тот гаснет, как чужая надежда.
Стук чайника стих — выкипело.
Куртка Юры всё ещё висела внутри шкафа, хотя он вырос из неё лет десять назад.
Инна держала ворсистый рукав в ладонях, как что-то живое. Снизу из кухонной двери тянуло печёным луком — она вспомнила тот вечер. Окно было открыто настежь, Анька визжала, катаясь на Юриной спине, а на столе уже стояли пироги — с капустой и вареньем.
— Я не ем больше сладкое, кровь, — она махнула рукой, будто отгоняла запах.
В голове зашуршало:
— «Иннка, ты лучшая мама на свете!»
— «Ты нас всегда понимаешь!»
— «Ты как мама, только не орёшь!»
Они визжали, гоняли по двору кота.
Инна резко захлопнула шкаф. Воздух в комнате сжался, словно занавески стали толще. Она зашла на кухню — хромая на ногу, та с детства ноет на дождь — и включила чайник, не глядя.
На холодильнике — рисунок: дом, радуга, человечки. На обороте: «Для Иннки. Мы тебя любим». Почерк Юры — крупный, размашистый.
— Пиздец как любите, — сказала она в пустоту. Рука дрогнула, и чашка с картинкой собаки выскользнула из пальцев, разбившись у плиты.
Она не нагнулась. Стояла, глядя, как черный чай впитывается в трещины старого линолеума.
И вот — не помнила, зачем зашла. Стояла босиком, круглая капля на краю подбородка.
— Где вы? — хрипло спросила она.
На улице завывал трамвай.
Телефон выскальзывает из руки и плюхается на пол между батареей и кроватью.
Инна тихо чертыхнулась, потянулась, боком, через боль в затылке и в пояснице, достала его дрожащими пальцами и села обратно, накрывшись пледом до плеч. Голова ватная, в горле першит, в ушах гудит. На экране — пятница, 13:16. Кашель забирает дыхание, глаза слезятся. Она промокает губы уголком одеяла и вбивает номер Славика.
Долгое гудение. Переход на другой тон. Вот. Щёлкнуло.
— Алло, — голос племянника плоский, как на заднем фоне телевизор.
Инна сглотнула.
— Слав… Ты можешь… я что-то слегла, второй день… Температура, и одна… Я не понимаю, может, в больницу?.. — голос дрожит, как у школьницы перед вызовом к доске.
Он молчит секунду — дыхание слышно. Потом резко:
— Тётя, извини, я сейчас вообще не могу. У меня смена, тут завал, и Алина машину сегодня забрала. Мы потом созвонимся, ладно?
— Но я… — она приподнимается, задумываясь, кто, если не он,— Мне плохо, мне кажется, я упаду, Славик. Мне просто купить таблеток или доехать куда-то…
— Я понял. Ну… Закажи доставку, сейчас же всё есть. Мне реально некогда, я и так отвлёкся. — И голос уже чуть раздражённый. — Держись там. Всё, давай.
Щелчок.
Экран затемняется под её пальцем. Она смотрит в чёрное стекло, не мигая. Через пару секунд включает снова, листает — думает, может, ошиблась номером? Проверяет чат. Несколько старых стикеров. Фотка торта от неё в прошлом году. Он не ответил.
Тишина в квартире звенит — даже старый холодильник вдруг как будто замолк.
Инна опускает телефон на колени и долго смотрит на чайник. В нём пусто. На плите — облупившийся эмалированный ковш с чёрной полосой внутри. Запах пота, просроченных таблеток, сырой стены.
Она встаёт резко, неуклюже, голая пятка спотыкается о зарядку. Она подхрамывает к раковине, наливает воду в кружку с трещиной, доводит до кипения. Руки трусятся. Бросает туда пакетик чая. Без сахара, без ничего. Садится обратно. Отпивает глоток — обжигается. Выдыхает. Хрипло. Одна. Разговор окончен.
В углу роется мышь.
Инна поворачивает голову, прислушивается. Не мышь. Скребёт что-то в стене. Она кладёт кружку и, не глядя, достаёт телефон из-под пледа. Набирает другой номер.
— Абонент временно не может принять ваш звонок.
Она кладёт трубку прямо на пол. Выдыхает. Потом — медленно, с каким-то почти раздражённым усилием — натягивает плед на голову и гасит свет.
Картон зацепился за ноготь — кожа треснула, пошла кровь.
Инна втянула палец в рот, села на край дивана, уткнулась лбом в коробку с посудой. Холодно. Бархатный халат пах йодом и чаем с малиной. Где-то глухо капала раковина. В холодильнике — только пачка маргарина и огурец, на бок свалившийся на стеклянную полку.
Дверной звонок — хриплый, с задержкой.
Она открыла, тяжело, будто подъезд — это край света. Риелтор, с портфелем и зонт мокрый, капает на коврик. Молодая, губы синие от помады.
— Ну, погода, — сказала она, разуваясь, — и зачем вам в Полтаву, скажите честно?
Инна молча пошла в комнату. Риелтор за ней. Бумаги положила на табурет.
— Кухня у вас светлая. Жалко немного, честно… — Она постучала ногтем по подоконнику. — В нашем возрасте менять так всё — ну… не каждый сможет. Мои родители, вот, десять лет на дачу выехать не могут, всё прикипели…
Инна вытащила из коробки пыльную фотографию в рамке — племянница с бантами, улыбается, торт в руке. Рамка треснула, стекло в углу лопнуло.
— А у меня никого нет, — спокойно сказала Инна. — Только детский сиротский приют в мыслях.
Риелтор положила ручку. Села.
— Вы… простите, а дети? Ну, родные?
Инна посмотрела на неё в упор. И не ответила.
Риелтор заерзала, замолчала. Неловкая пауза, как на похоронах.
— Всё подписано. Ключ я оставлю… в чайной банке. Вы найдёте.
Она встала. Повернулась к окну. За стеклом — хмурый Харьков, обледеневшие ветки, соседский кот крадётся вдоль парапета.
— Как вы там будете жить, там же ничего нет, — тихо сказала риелтор. — Полтава… да ещё приют…
Инна провела пальцем по подоконнику. Пыль села под ногтем.
— Там — дети. Не забудут.
Риелтор выдохнула, попыталась улыбнуться.
— Всё равно… странно.
Инна резко обернулась:
— Странно — это когда племянник спрашивает: «Можешь не звонить в выходной?»
Слова повисли.
— Извините, я… — Риелтор не договорила. Собрала бумаги. Ушла молча.
Инна осталась стоять посредине комнаты, среди коробок, обёрток, запаха одиночества. Пальцы дрожали. Села на пол. Обняла свои колени. Закрыла лицо руками.
За стеной заорал соседский ребёнок.
Она слушала.
Пальцы у неё дрожали, когда она застегивала замок на сумке.
— Тётя Инна, а вы навсегда останетесь? — голос позади, тонкий, срывающийся, как нитка.
Она не оборачивается сразу. Возле двери пахнет чем-то варёным, знакомым — гречка или молочный суп, у неё раньше такой же запах держался в квартире сутками. На кафельном полу — шлёпанцы с дыркой, старые, детские. Один валяется перевёрнутый.
Инна поворачивается. Девочка лет шести на неё смотрит, босиком, в рваной пижаме с машинками — мальчик видимо до неё носил. Щека поцарапана, кусок пластыря отклеился.
— Что? — Инна дёргает ремешок, не глядя в глаза. — Чего ты… я же только что сказала, на неделю пока. На замену няне.
Молчание. Только за дверью: кто-то кашляет, кто-то рушит пирамидки. Скрипит кровать.
— А потом куда? — спрашивает девочка.
— Потом поеду. Я тут… не жить собиралась, слышишь?
Молчит. Потом медленно садится на пол, обхватывает колени. Не плачет, просто смотрит куда-то мимо, как будто выключилась. Инна морщит лоб, усаживается рядом на ступеньку. Пальцы снова дрожат. Она засовывает их под бёдра.
— У тебя родители есть, да? Женя, ты же Женя? — голос хриплый, будто чужой.
— Были. Папа умер, а мама… ну, мне сказали — мама не может, — и пожимает плечами. — Звонили один раз, два года назад. Или три.
Инна кивает. Смотрит в сторону: на двери висит крючком чья-то пижама — детская, но со взрослой больничной грустью в складках. Как будто всё здесь молью выедено внутри.
— Завтрак ела? — спрашивает Инна.
— Не помню.
— Пошли. Хочешь яйцо варёное?
Девочка встаёт, тихо, не отвечая, и берёт Инну за палец. Всего один — без усилия, как будто попросила держать её ненадолго, до поворота.
Инна идёт за ней вглубь коридора, через шорох детских шагов, через кашель и запах хлорки. Вдруг убирает руку, споткнувшись.
— Подожди… — Шепчет.
Прислоняется к стене. Закрывает глаза.
Где-то хихикают девчонки. Кто-то зовёт чужую маму. Из кухни слышно, как соскальзывает крышка кастрюли.
Инна не двигается. Стоит как вкопанная. Потом — выдыхает. И шаг за шагом опять идёт вперёд.