Тридцать первое декабря. На работе я не могла сосредоточиться – в голове крутился список дел: купить сметану, достать заливное из холодильника, не забыть позвонить свекрови. Каждый год одно и то же. Каждый год Антон просит меня позвонить его матери и пригласить на Новый год. Сам – никогда. Потому что если позвонит сам, то будет час выслушивать, как он редко звонит, как забыл про неё, как она одна в пустой квартире. А если позвоню я – она откажется. Вежливо, но твёрдо. И все останутся при своих.
В обед я вышла в коридор и набрала её номер. Гудки. Один, второй, третий, четвёртый. Никто не ответил.
Странно. Зинаида Павловна всегда берёт трубку. Всегда. Даже если занята – возьмёт, скажет «перезвоню» и положит. Но чтобы не ответить совсем?
Я посмотрела на экран. Может, сеть плохая? Нет, всё в порядке. Набрала ещё раз. Снова гудки. Снова тишина.
Ладно, подумала я. Позвоню из дома. Может, она в магазин вышла. Или в поликлинику – очередь, телефон в сумке, не слышит.
Короткий день – я ушла в три. По дороге домой снова попыталась дозвониться. Раз, другой, третий. Ничего. Гудки обрывались, и всё. Даже автоответчик не включался – у неё его и не было, она пользовалась простым кнопочным телефоном, из тех, что покупают пенсионерам: большие кнопки, громкий звук, ничего лишнего.
Дома я разложила продукты, поставила тесто для пирога и снова взяла телефон. Четыре часа. Она должна быть дома. Куда ей идти тридцать первого декабря в четыре часа дня?
Гудки. Тишина. Сброс.
Сброс? Она сбросила мой звонок?
Нет. Не сбросила. Просто не ответила. Наверное, не слышит. Или в ванной. Или уснула – она же на пенсии, может себе позволить дневной сон.
Но что-то внутри меня сжалось. Что-то неправильное. Как будто я забыла выключить утюг и ушла из дома. Такое чувство – тревожное, ноющее, которое не отпускает.
Я позвонила ещё раз. И ещё. И ещё.
Ничего.
Посмотрела на часы на запястье – подарок Антона на нашу свадьбу, его первый подарок мне как мужа жене. Часы остановились в тот же день, в четырнадцать двадцать три. Я так и не отнесла их в ремонт. Носила как украшение, как память о том дне, когда всё только начиналось. Иногда мне казалось, что время и правда остановилось – где-то там, десять лет назад, когда всё было ещё хорошо. Когда Зинаида Павловна ещё улыбалась мне. Когда я ещё верила, что мы подружимся.
Десять лет. Целая жизнь.
И я вспомнила, как всё изменилось.
***
До нашей свадьбы Антон звонил матери каждый день. Каждый. Утром – «доброе утро, мам». Вечером – «как ты, мам?». Иногда в обед – просто так, узнать, всё ли в порядке. Я тогда думала: какой он хороший сын. Какая она счастливая, что у неё такой сын. Мой отец ушёл, когда мне было три, и я выросла без этого – без ежедневных звонков, без «как ты, дочка», без ощущения, что кому-то не всё равно. А тут – взрослый мужчина, которому не стыдно позвонить маме при коллегах, при друзьях, при мне.
Я влюбилась в это. В его заботу. В его надёжность. В то, как он говорил «мам» – мягко, тепло, будто это слово само по себе было чем-то ценным.
А потом мы поженились.
Первый месяц он ещё звонил. Может, не каждый день, но часто. Я слышала эти разговоры из кухни, пока готовила ужин. «Да, мам. Нет, мам. Всё хорошо, мам. Марина? Марина рядом, передаёт привет». И я правда передавала. Махала рукой, улыбалась, хотя она меня не видела.
Потом – реже. Два раза в неделю. Потом – раз. Потом – раз в две недели. Потом – раз в месяц, и то если я напоминала: «Ты маме звонил?» Он отмахивался: «Позвоню завтра». Завтра превращалось в послезавтра, послезавтра – в следующую неделю.
Я не просила его звонить реже. Я вообще ничего не просила. Просто так вышло. Работа, быт, усталость. Вечером хочется молча посидеть на диване, посмотреть сериал, а не слушать чужие разговоры. И Антон как-то сам перестал. Не специально. Не назло. Просто – перестал.
А Зинаида Павловна решила, что это я.
Что я настроила. Что я забрала у неё сына. Что я – та самая «чужая баба», которая разрушила их семью.
Она никогда не говорила мне этого прямо. Ни разу за десять лет не сказала в лицо: «Это ты виновата». Но я видела. По взглядам. По тому, как она поджимала губы, когда я входила в комнату. По тому, как она говорила «Антоша» – мягко, тепло, с придыханием – и тут же «Марина» – сухо, официально, будто обращалась к соседке по лестничной клетке.
По тому, как она накрывала стол на праздники: Антону – лучший кусок, мне – что осталось. По тому, как она дарила ему свитера, связанные своими руками, а мне – коробку конфет из ближайшего магазина, даже не сняв ценник.
Мелочи. Всё это были мелочи. Но мелочи складывались в картину. И картина была ясной: я – чужая. Я – враг. Я – та, кто украл её сына.
Десять лет.
Десять лет я пыталась. Звонила на праздники – она отвечала односложно. Приезжала с подарками – она принимала их без благодарности. Готовила её любимый борщ, когда она болела, – она ела молча, не глядя на меня. Один раз я спросила: «Вкусно?» Она пожала плечами: «Съедобно».
Съедобно. Десять лет – и максимум, что я заслужила, это «съедобно».
А она смотрела сквозь меня, будто я – пустое место. Будто меня нет. Будто я – просто мебель, которую её сын зачем-то притащил в дом.
И всё равно каждый Новый год я звоню и приглашаю. Потому что так надо. Потому что она – мать моего мужа. Потому что я не хочу быть такой, какой она меня считает. Не хочу давать ей повод сказать: «Видишь, Антоша? Она даже не позвонила. Я же говорила – она тебя не любит. Она нас разлучила».
Я набрала номер снова. Гудки. Тишина.
Что-то было не так. Я чувствовала это всем телом – холодком вдоль позвоночника, тяжестью в груди. Зинаида Павловна могла не любить меня. Могла ненавидеть. Но она всегда – всегда! – брала трубку. Всегда.
Я посмотрела на экран. Семь пропущенных вызовов. Все мои.
Когда Антон вернулся в шесть, я уже стояла в прихожей, одетая.
– Ты куда? – он потёр переносицу. Он всегда так делает, когда нервничает или чувствует, что сейчас будет неприятный разговор.
– К твоей маме. Она не отвечает весь день.
– Весь день? Ты ей звонила весь день?
– С обеда. Раз десять, наверное.
Он нахмурился. Снял куртку, повесил на крючок.
– И что? Может, гуляет. Может, к подруге пошла.
– Она всегда отвечает.
– Марин, ну что ты как маленькая. Она взрослый человек. Шестьдесят четыре года, между прочим. Всю жизнь прожила без нашего присмотра.
Я посмотрела на него. Он стоял в дверях – усталый после смены, с проседью на висках, которой становилось всё больше с каждым годом. Карие глаза – как у матери. Тот же разрез, тот же цвет, та же привычка щуриться, когда что-то не нравится.
И я поняла, что он не поедет. Не потому что не любит. Не потому что ему всё равно. Просто – не хочет портить праздник. Не хочет проблем. Не хочет думать о плохом в последний день года.
– Я съезжу и проверю.
Он пожал плечами. Прошёл на кухню, открыл холодильник.
– Как хочешь. Только недолго – у нас ещё оливье не готово. И селёдку под шубой надо доделать.
Я застегнула куртку и вышла.
***
До её хрущёвки – сорок минут на маршрутке. В это время – час пик, люди едут с работы, набиваются в салон как сельди в бочку. Я стояла у окна, держалась за поручень и смотрела на проплывающие мимо витрины, украшенные гирляндами. Новый год. Праздник. Все радуются, покупают подарки, торопятся домой, к ёлке, к столу, к родным.
А я ехала к женщине, которая меня ненавидит. Ехала, потому что не могла иначе. Потому что это чувство – холодок вдоль позвоночника, тяжесть в груди – не отпускало.
Маршрутка тряслась на ухабах. Мимо проносились фонари, редкие снежинки кружились в свете фар. Нормальная зима – не слишком холодная, не слишком снежная. Градусов пять мороза, не больше.
Я вышла на знакомой остановке. Пятиэтажка – серая, унылая, с облупившейся штукатуркой. Хрущёвка, построенная ещё в шестидесятых. Зинаида Павловна жила здесь всю жизнь – сначала с мужем, потом одна. После смерти Павла Николаевича шесть лет назад она отказалась переезжать. «Здесь мой дом, – говорила она. – Здесь мои воспоминания. Здесь Паша».
Пятый этаж без лифта. Я поднималась и считала ступеньки, как считала их сто раз до этого. Восемьдесят четыре. Восемьдесят четыре ступеньки до женщины, которая меня ненавидит.
На третьем этаже пахло кошками. На четвёртом – жареной картошкой. На пятом – тишина.
Я остановилась перед её дверью. Обычная деревянная дверь, обитая коричневым дерматином. Номер квартиры – медная цифра, потемневшая от времени.
Постучала. Тишина.
Позвонила в дверь. Тишина.
– Зинаида Павловна! – я повысила голос. – Это Марина!
Ничего. Ни шагов, ни голоса, ни звука телевизора.
Тонкие пальцы сжали ручку сумки. Сердце стучало где-то в горле – быстро, гулко. Я сама не понимала, почему так волнуюсь. Ну не открывает. Ну мало ли. Может, правда ушла куда-то. К соседке. В магазин. На прогулку – она любила гулять по вечерам, говорила, что это полезно для сердца.
Но что-то толкнуло меня вперёд. Я взялась за дверную ручку – просто так, машинально, без всякой мысли – и потянула.
Дверь открылась.
Я застыла. Рука так и осталась на ручке, ноги приросли к полу.
Зинаида Павловна никогда – никогда! – не оставляла дверь незапертой. Она запирала даже когда выносила мусор на площадку. «Сейчас такое время, – говорила она, – нельзя расслабляться. Воры только и ждут, чтобы ты отвернулся».
Я помнила, как однажды она забыла ключи внутри, когда вышла за хлебом. Пришлось вызывать слесаря. Она потом неделю не могла успокоиться: «Как я могла? Как?» С тех пор у неё была система: ключи всегда на шее, на шнурке. Даже дома.
И вот – дверь открыта. Просто так. Без всякой причины.
– Зинаида Павловна?
Голос прозвучал хрипло. Я откашлялась, шагнула внутрь.
В прихожей горел свет. Тусклая лампочка под потолком, покрытая слоем пыли. Пальто висело на вешалке – то самое, зимнее, тёмно-синее, с большими пуговицами. Она носила его каждую зиму, сколько я её знала. Сапоги стояли у двери – чёрные, на низком каблуке, с небольшим пятном соли на носках.
Она дома. Она должна быть дома. Пальто здесь, сапоги здесь – значит, она не выходила. Не могла выйти. Не в тапочках же.
– Зинаида Павловна!
Голос громче, настойчивее. Эхо отразилось от стен и растворилось в тишине.
Никого.
Я прошла в комнату. Маленькая, метров пятнадцать – стандарт для хрущёвки. Диван, застеленный клетчатым пледом. Кресло с протёртыми подлокотниками. Старый сервант с хрустальными рюмками за стеклом – наследство от её матери. Телевизор выключен, экран тёмный.
На столе – недопитая чашка чая. Я потрогала – холодная. Не просто остывшая, а холодная, комнатной температуры. Значит, давно стоит. Несколько часов минимум.
И телефон.
Телефон.

Я подошла ближе. Обычный кнопочный телефон – чёрный, с большими кнопками. Она купила его года три назад, когда старый сломался. «Мне не нужны эти ваши смартфоны, – говорила она. – Мне нужно звонить и всё».
Телефон лежал на столе рядом с блюдцем, на котором была недоеденная баранка. Зинаида Павловна никогда – опять это слово, никогда – не выходила без телефона. «А вдруг Антоша позвонит? – говорила она. – А вдруг что-то случится? Я должна быть на связи».
Телефон здесь. Пальто здесь. Сапоги здесь. Чай недопит. Баранка недоедена.
А её – нет.
Я огляделась, пытаясь найти хоть какое-то объяснение. Может, вторая пара обуви? Может, другое пальто?
Открыла шкаф в прихожей. Старый плащ – летний. Ветровка – осенняя. Резиновые сапоги. Ничего, в чём можно выйти на улицу в декабре.
Вернулась в комнату. И тут увидела открытку.
Новогодняя открытка – с ёлкой и снежинками на обложке. Дешёвая, из тех, что продают в газетных киосках. Лежала на столе рядом с ручкой – синей шариковой, с откинутым колпачком.
Я взяла открытку, перевернула.
«Дорогая… прости меня за всё. Я была…»
И всё. Обрывалось на полуслове. Буквы неровные, торопливые – будто она писала в спешке. Последняя буква – «а» – смазана, как будто ручка дёрнулась.
Как будто её прервали. Как будто она писала – и что-то случилось.
Руки задрожали. Я перечитала ещё раз. И ещё. «Дорогая…» – кому? Мне? Антону? Какой-то подруге? «Прости меня за всё. Я была…» – была что? Неправа? Жестока? Несправедлива?
Что здесь произошло?
Я положила открытку на место – осторожно, двумя пальцами, как улику. Огляделась ещё раз. Никаких следов борьбы. Никакого беспорядка. Всё на своих местах – сервант, диван, кресло, коврик на полу. Только хозяйки нет.
Вышла на площадку. Соседняя дверь – из-за неё пахло жареной рыбой и доносился телевизор. Я позвонила.
Открыла женщина лет шестидесяти пяти – полная, в цветастом фартуке, с красным от жара лицом. Говорила быстро, глотая окончания слов, как будто торопилась вернуться на кухню.
– Чего вам? А, вы к Зинаиде? Невестка, да? Видала вас пару раз. А Зинаида ушла вроде.
– Когда ушла? – я старалась говорить спокойно, но голос предательски дрожал.
– Да утром ещё. Часов в одиннадцать, може, около того. Я слышала – стучал кто-то в её дверь. Громко так, настойчиво. Выглянула – мужчина какой-то стоит. Потом дверь открылась, он вошёл.
– Что за мужчина?
– Да не разглядела я толком. Обычный мужик. Лет сорок, може, или чуть больше. В куртке тёмной, в шапке. Лица не видела – он спиной стоял.
– И вы видели, как она ушла?
– Не-е, не видела. Говорю ж – у меня рыба на плите горела, я обратно побежала. Но потом тихо было. Ни голосов, ни шагов. Я думала – может, родственник какой приехал. К празднику, мало ли.
– Она не кричала? Не звала на помощь?
Соседка посмотрела на меня удивлённо.
– Нет. Чего кричать-то? Говорю ж – мужчина знакомый, наверное. Она сама ему открыла. Своими руками.
– А потом? Вы их видели потом?
– Не-е. Я к плите вернулась, потом посуду мыла, потом прилегла немного. Когда встала – уже тихо было. Думала, ушли куда-то вместе. К празднику готовиться или что.
Я поблагодарила и спустилась вниз. Ноги гудели после восьмидесяти четырёх ступенек, но я не замечала усталости. Только этот холодок вдоль позвоночника – не отпускал. Только тяжесть в груди – всё сильнее.
На улице уже темнело. Тридцать первое декабря, почти семь вечера. Фонари горели жёлтым светом, в окнах квартир мигали гирлянды. Где-то далеко грохнула петарда – первый салют нетерпеливых. А я стояла у подъезда старой хрущёвки и не знала, что делать.
Мужчина. Какой мужчина? Зинаида Павловна никогда не упоминала никаких мужчин. Она вдова уже шесть лет, с тех пор как умер Павел Николаевич. Инфаркт, скоропостижно, прямо дома – она тогда позвонила Антону в слезах, и мы примчались, и я впервые увидела её не холодной и отстранённой, а раздавленной, потерянной, маленькой. Но даже тогда она не позволила мне себя обнять. Отстранилась. «Не надо. Я справлюсь».
С тех пор она жила одна. Я думала – совсем одна. Никого рядом. Только Антон – раз в месяц по телефону. И я – с ежегодными звонками на Новый год.
Но кто-то пришёл к ней сегодня в одиннадцать утра. И она открыла. Сама открыла – соседка видела. И теперь её нет. А дверь – не заперта. Телефон – на столе. Открытка – недописана.
«Прости меня за всё. Я была…»
Я достала свой телефон и набрала 112.
***
В отделении полиции пахло сыростью, бумагой и чем-то кислым – то ли капустой, то ли несвежим бельём. Участковый – Дёмин, как представился – сидел за столом, заваленным папками, и смотрел на меня с усталым равнодушием. Тридцать первое декабря, восьмой час вечера, праздник на носу, а тут какая-то женщина с непонятной историей.
Ему было лет пятьдесят. Грузный, с одутловатым лицом и красными от недосыпа глазами. Форма помята, пуговица на животе расстёгнута. На столе – наполовину съеденный бутерброд с колбасой и остывший чай в стакане с подстаканником.
– Значит, пропала свекровь, – он говорил медленно, как будто каждое слово давалось ему с усилием.
– Да. Не отвечает на звонки с обеда. Квартира открыта. Вещи на месте. Телефон на столе.
– Когда последний раз с ней разговаривали?
Я запнулась. Когда? Неделю назад? Две?
– Не помню точно. Недели две, наверное.
Он посмотрел на меня с лёгким удивлением. Две недели – и я заявляю о пропаже?
– Но сегодня я звонила несколько раз, – добавила я поспешно. – Она не ответила. Она всегда отвечает. Всегда. Даже если занята – возьмёт трубку, скажет «перезвоню» и положит.
– Ей сколько лет?
– Шестьдесят четыре.
– Взрослый человек. Имеет право уйти куда хочет.
– Но дверь открыта! Телефон дома! Она никогда не выходит без телефона! Никогда!
Он вздохнул. Потёр глаза. Отодвинул бутерброд.
– Послушайте. Я понимаю, вы волнуетесь. Но давайте рассуждать логически. Взрослый человек – шестьдесят четыре года, не ребёнок – пропал меньше суток назад. Следов борьбы нет? Нет. Крови нет? Нет. Вещи испорчены, разбросаны? Нет. Может, к подруге пошла. Может, к родственникам. Может, мужчина этот – её знакомый, и они уехали куда-то вместе. На дачу, допустим. Или в санаторий. Мало ли.
– Она бы предупредила!
– Откуда вы знаете? – он развёл руками. – Вы же сами сказали – не общались две недели. Может, за эти две недели у неё много чего изменилось. Может, она не посчитала нужным вам рассказывать.
Я открыла рот и закрыла. Он был прав. Формально – абсолютно прав. Я не знала, что происходило в жизни Зинаиды Павловны последние две недели. Последние два месяца. Последние два года. Мы не разговаривали – по-настоящему не разговаривали – уже очень давно. Только «здравствуйте» и «до свидания». Только вежливые вопросы без ожидания ответа.
– А открытка? – я вспомнила про открытку. – Она писала открытку – и не дописала. «Прости меня за всё. Я была…» – и обрывается. Как будто её прервали.
Он пожал плечами.
– Может, передумала. Может, отвлеклась на что-то. Может, позвонили в дверь – тот самый мужчина – и она пошла открывать.
– Но текст! «Прости меня за всё»! Это же звучит как…
– Как что? – он поднял бровь. – Как прощальная записка? Вы думаете, она хотела… того?
Я замолчала. Я не думала об этом. Не хотела думать.
– Нет, – сказала я тихо. – Она не такая. Она сильная. Она бы не…
– Вот видите. – Он снова взялся за бутерброд. – Значит, скорее всего – просто уехала куда-то. Вернётся – расскажет. Напишите заявление, оставьте контакты. Через три дня, если не объявится, начнём искать.
– Три дня?! Но завтра – Новый год!
– Вот именно, – он откусил бутерброд и заговорил с набитым ртом. – Завтра – Новый год. И послезавтра – тоже праздник. И второго – тоже. Третьего – рабочий день. Тогда и приходите. А сейчас – напишите заявление и идите домой. К семье. К ёлке. К оливье.
Я написала заявление. Долго, потому что руки дрожали и буквы выходили кривыми. Он взял листок двумя пальцами, как что-то неприятное, и положил на стопку таких же бумаг.
– Всего хорошего. С наступающим.
Я вышла из отделения. На улице шёл мелкий снег. Хлопья кружились в свете фонарей, оседали на плечи, таяли на лице. Красиво. Празднично.
А внутри меня – только холод. Только тяжесть. Только это ноющее чувство, что что-то не так.
***
Домой я вернулась к восьми. Антон сидел на кухне – резал варёную картошку для оливье. Увидел меня – и сразу напрягся.
– Ну что там?
Я села на табуретку. Ноги гудели. Голова – тоже.
– Её нет. Квартира открыта. Вещи на месте. Телефон на столе. Соседка видела какого-то мужчину утром.
Он перестал резать.
– Мужчину?
– Да. Около одиннадцати. Он стучал в дверь, потом вошёл. Соседка не видела, как они уходили, но потом было тихо.
– Может, родственник какой. Дядя там, или двоюродный брат.
– У неё нет родственников. Ты сам знаешь. Она всегда говорила – только ты у неё остался.
Он помолчал. Потёр переносицу – снова этот жест. Проседь на висках казалась серебряной в свете кухонной лампы.
– Может, из собеса, – сказал он неуверенно. – Или из поликлиники. Участковый врач там, или медсестра.
– Из собеса? Тридцать первого декабря? В одиннадцать утра?
Он пожал плечами. Отвёл взгляд.
– Марин, ну что ты паникуешь. Она взрослая женщина. Мало ли куда пошла. Позвонит – расскажет.
– Она не позвонит. Телефон дома остался.
– Ну значит, вернётся и позвонит.
Я смотрела на него и не узнавала. Это его мать. Его родная мать. Женщина, которая носила его под сердцем, кормила, растила, каждый день звонила – а он сидит, режет оливье и говорит «мало ли куда пошла».
– Ты вообще не беспокоишься? – спросила я тихо.
Он вздохнул. Положил нож на доску. Посмотрел на меня – наконец-то посмотрел.
– Беспокоюсь. Конечно, беспокоюсь. Но что я могу сделать? Полиция сказала ждать – значит, ждём. Она взрослая. Она всегда была взрослой. Она справится. Она всегда справлялась.
Он помолчал.
– Знаешь, когда отец умер – я думал, она сломается. Думал – всё, конец. Они же больше тридцати лет вместе прожили. Целая жизнь. А она… она взяла себя в руки. Сама всё организовала – похороны, поминки, документы. Сама. Ни разу не попросила помощи.
– Она сильная, – сказала я.
– Вот именно. Сильная. Она справится. Всегда справлялась.
Я ничего не ответила. Встала, вышла из кухни. В комнате было тихо. Ёлка стояла в углу – маленькая, искусственная, с гирляндой и несколькими шарами. Мы наряжали её вчера. Вчера – целую вечность назад.
Телефон свекрови лежал в моей сумке. Я забрала его из квартиры – сама не знаю зачем. Может, надеялась найти какую-то зацепку. Может, просто хотела что-то сделать – хоть что-то, вместо того чтобы сидеть и ждать.
Я достала его. Простой кнопочный телефон, чёрный, с большими кнопками. Экран погас – я нажала кнопку, он включился.
Семь пропущенных вызовов. Все – от меня.
Я зашла в контакты. Антон. Поликлиника. Аптека. Соседка Лариса – наверное, та самая, из-за двери с рыбой. Ещё несколько имён – женские, незнакомые. И ещё одно.
Гена.
Просто Гена. Без фамилии. Без пометок. Без «работа» или «врач» или «сосед».
Я никогда не слышала, чтобы Зинаида Павловна упоминала кого-то по имени Гена. Ни разу за десять лет. Ни на праздниках, ни в разговорах, ни мельком. Никакого Гены.
Кто это? Родственник? Друг? Знакомый?
Тот самый мужчина, которого видела соседка?
Тонкие пальцы сжали телефон. Сердце снова стучало в горле – быстро, гулко. Как тогда, на площадке, перед её дверью.
Я посмотрела на часы на запястье. Четырнадцать двадцать три – они показывали это время уже десять лет. Стрелки замерли, секундная не двигалась. Время, которое остановилось.
Но я не могла остановиться. Не сейчас. Не когда где-то там – непонятно где – женщина, которая меня ненавидит. Женщина, которая писала «прости меня за всё» и не дописала. Женщина, у которой в телефоне есть какой-то Гена, о котором никто не знает.
Я нажала на имя «Гена». Номер высветился на экране – обычный, городской, с местным кодом.
Завтра, подумала я. Завтра я позвоню. Утром. Когда отдохну. Когда успокоюсь.
Нет.
Не завтра.
Сейчас.